Как жили мы на Сахалине - Страница 93


К оглавлению

93

Папа мой Меркурий Осипович Свирид был высок, строен, широкоплеч, его красивую голову венчала темно-русая шевелюра. Ловок был он в любом мастерстве: выделывал шкуры овец и собак, шил шубы, дохи, варил мыло, катал отличные валенки, портняжничал. А ведь на нем еще держалось поле: пахота, сев, косьба, молотьба, поездки на мельницу. Он никогда не сидел без дела, а все ж умел выкроить время сбегать к полюбовнице. Помню, как приходил он утром домой — невыспавшийся, с напускным несчастным видом. Мама плакала, бабушка брала ухват и колотила им отца, но видно было, что колотила вполсилы, для порядка. А я все равно его жалела. И маму жалела, но еще больше — отца.

Трудно сказать, что заставило нашу семью сорваться с места — отцовское ли гулеванье, трудная ли жизнь, но повез он нас к дальним родственникам в станицу Клипичиха под Алма-Ату, где будто бы были большие заработки. Но мы там не прижились из-за жаркого климата, и заработки оказались ниже желаемых. У мамы там умерла пятая дочка, и мы вернулись на родину, но не в Преображенку, а на высел Луговской (его так и звали — высел), что в двадцати километрах от Преображенки. Мамин отец Михаил Илларионович, как член партии, был избран председателем колхоза в другом селе, он нам и отдал свою избу.

На новом месте на нас свалились все двадцать два несчастья. Первой и самой страшной бедой стала смерть отца. На Пасху он пошел к своей матери в гости, а там все лежали в тифу. Папа ухаживал за ними, топил печь, готовил пищу, выходил всех, а сам умер. Нас привезли туда. Я со страхом и детским любопытством стала смотреть. Лежал он в простом сосновом гробу, как живой, только глаза закрыты. Я все ждала, что вот он откроет их, улыбнется, встанет, пригладит рукой свою шевелюру, и все перестанут хмуриться и плакать. Я всматривалась в лицо с огромным напряжением, силой своего взгляда хотела пробудить его, но ничто в его лице не дрогнуло, не шевельнулись густые брови, не улыбнулись уста. Он был мертв. Потом гроб стали выносить, плач усилился, я тоже плакала. Поразили слова односельчанина:

— Смотри ж ты: был человек — и нет человека!

Вскоре мы ощутили, что это значит. Все пришлось делать самим. Все работы легли на мамины плечи, а мы ей помогали. Накапывали до шестидесяти мешков картошки, засыпали в погреб, кормились ею сами и кормили корову Маньку, двух овечек. Мама еще успевала шить, перешивать свое и чужое, так что мы даже в холщовом не ходили.

Не стало отца — и некому нас было защитить. Украли у нас корову, мама по следам нашла за стогом сена только окровавленную шкуру, внутренности, которые тут же зарыли в землю. Не успели мы оплакать корову, как прямо в сарае выпотрошили обеих наших овечек. Мама слегла, стала ее трясти малярия, тут же свалились и три мои сестрички. Решила я сбегать к знахарке, чтобы она дала заговоренной воды. Знахарка жила в соседней деревне, выйти надо было рано, до восхода солнца. Все бы ничего, но дорога пролегала мимо большого черемухового куста, где пастухи обнаружили недавно убитую женщину. Мы все бегали глядеть на нее. Лежала она неловко, лицо ее уже тронула чернота тлена, рот был раскрыт, зубы в ужасе оскалены. Выяснилось, что два мужика перевозили учительницу с малым дитем к новому месту работы. Вряд ли у нее было какое богатство, а вот позарились, изверги, на скудные пожитки, ребеночка ударили о перилы, когда проезжали через мост, и бросили в речку, а учительницу убили и спрятали в черемухой куст. Выловили потом из речки изуродованное тельце, нашли убийц, увезли их куда-то. С той поры дичились черемухового куста, никто не ломал пахучих веток в пору цветения, не собирал спелых масляных ягод. И вот мне пришлось идти мимо. Храбрюсь, а сердце колотится, ноги подкашиваются, страх леденит душу. Чем ближе подхожу, тем явственнее вижу оскал мученицы. Знаю, конечно, что ее похоронили, а что, если тут тень ее или скелет! А идти надо, надо спасать маму и сестричек. Прошла я, крадучись и не дыша, потом как припустила! Бегу да оглядываюсь! Дала мне знахарка заговоренной воды, вернулась я тем же путем смело: солнце светило, люди шли, вода чудодейственная у меня была в руках. Только не помогла она, мама и сестры болели еще долго, я одна металась между ними и хозяйственными работами.

Дедушка Михаил Илларионович сжалился над нами и подарил нам рыжую корову Наташку. Была она худая, лохматая, зато послушная, и молока давала много. Доила я ее долго, нудно, бедная, стоит, осторожно переступает с ноги на ногу, а мои слабые ручонки никак не могут выдоить до конца. Ожили от молока мои больные. Стали мы готовиться к зиме — сено косить, дрова заготавливать. Наташка наша и кормилица, и тягловая сила. Запрягали мы ее в телегу, ехали в лес и пилили березу. Наташка пасется, мы с мамой пилим. Тяну я на себя пилу плохо, гнется она с моей стороны книзу, мама даст мне шлепок, а потом голосит на весь лес. Сено мама косила одна, мы помогали ворошить и сгребать, укладывать в небольшие стожки, потом вывозили на сеновал. Уставали. Бывало, солнышко печет, липкий пот глаза заливает, так хочется побежать к речке и искупаться, но надо работать, чтоб зимой не пропасть.

Выручали мы и денежку. Пекла мама из муки и картошки шанежки, делала ряженку, вручала нам и отправляла за семь километров на станцию. А я еще набирала колодезной воды и продавала по две копейки за кружку.

Наш высел Луговской — это всего девять изб — стоял на красивом месте: рядом речка, за ней роскошный лес. В речке водилось много рыбы, ее ловили плетеными корчагами, а то брали платок за четыре угла и черпали. В лесу собирали уйму всякой ягоды, грибов, которые сушили и солили. После лесных походов мы купались в речке. Старшие девочки советовали будущие сисечки мазать куриными какашками, чтобы они выросли большими. Мы намажемся, за пазухой преет, чешется, искупаешься в речке, а потом снова в погоню за курицей, пока мама не даст подзатыльник, потому что платье не отстирывается.

93