Я родилась после войны, выросла на воле. В широкопадской тесноте были свои просторы — море, горы, тропы в сопках. Летом ватагами ходили мы в лес за грибами, за ягодами; истомившись, пили холодную воду из горного ключа. За кедровыми шишками приходилось переваливать через два-три хребта. Однажды там потерялись сестра с подругой, не пришли к ночи домой. С утра весь поселок был поднят на поиски. Нашли их, заблудившихся, перетрусивших, с мешочками, полными кедровых шишек. Попало им на орехи.
В конце июля — начале августа, когда день поворачивал на зиму, а лето на жару, когда небо отдалялось от земли, уходя в бесконечность, на побережье высыпала вся детвора, становилось шумно, как на птичьем базаре. На горячем песке мы жарились до черноты, потом неслись наперегонки в воду, взметая мириады золотистых брызг. Не было в поселке пацана, который не чувствовал бы себя как рыба в воде, не умел нырять и кувыркаться разными способами, не было девчонки, которая не умела бы плавать. После работы приходили на пляж юноши и девушки, тянулись взрослые, и тогда мы орали и шалили с новой неистовостью, потому что всем хотелось отличиться.
А какие там были роскошные вечера! Интересно было смотреть, как багровое солнце спускается к морю, окрашивая волны в вишневый цвет; ловить момент, когда оно ныряет, и тогда море сразу становится темным, долина покрывается легкой дымкой, и наступает чуткая тишина. Мы затихали в кустах, где прятались, чтобы посмотреть, кто с кем идет на танцы. От танцплощадки доносились звуки музыки, говор, смех. Домой никак не хотелось уходить, стоишь и ждешь: должно случиться что-то хорошее, волшебное. И вот далеко за сопками, как бы освещая их изнутри, загоралось вечернее зарево, оно ширилось, охватывая полнеба, наконец над хребтом всходила луна, и все попадало под ее колдовство.
На дворе страшно было только поздней осенью, когда свирепствовал шторм, черное море сливалось с мутным небом, все тонуло в холодной дождевой мгле. Тогда уютный дом становился особенно теплым и желанным. Уже к концу ноября зима полностью утверждала свою власть, засыпала снегом леса, долину, поселок. Наступала пора саночных забав. Недалеко от дома пролегала крутая дорога с поворотами, куда собиралась вся округа. Мы составляли «поезд», цепляясь друг за друга, и неслись с визгом, воем, хохотом до самой конюшни. Если передний плохо выруливал и заваливался, тогда весь «эшелон» летел под откос — где чьи ноги, головы, санки, шапки, валенки! Внизу у конюшни стояли розвальни. Вот вся орда впрягалась и волокла их на самую верхотуру. Насядем туда всей тучей: «Трогай!». Сани заскрипят нехотя, потом понесутся так, что дух замирает. Вот уж где куча мала, если кувырнемся! Не один домой с синяком приходил.
Как-то пришла к нам в дом учительница русского языка и литературы, посмотрела, как мы готовим уроки, как живем, поговорила с мамой да и спросила: «А нельзя ли к вам на квартиру?». Мама смутилась: «Квартирантов никогда не приходилось держать. Удобно ли вам будет? Люди мы простые, отец иногда шумнет маленько». И вправду, отец иногда, выпив с усталости или с морозу, мог повысить голос просто так, без причины, наверное, чтобы мы не забывали, кто в доме хозяин. Никто его не боялся, но никто ему и не перечил. «Вот то мне и нравится, — ответила учительница, — что все у вас просто. А с Иваном Григорьевичем мы славно поладим».
И вот поселилась у нас Алевтина Петровна, коренная москвичка, выпускница Московского педагогического института имени Ленина, обладательница красного диплома. Думаете, в широкопадскую глушь посылали захудалых троечников, полных неудачников? Ничего подобного! Наши судьбы вручали лучшим выпускникам ленинградских и московских вузов, чтобы дети рыбаков, лесорубов, колхозников, обитатели медвежьих углов получали образование не хуже столичного.
Надо ли говорить, что Алевтина Петровна стала нашим кумиром! Мы вставали вместе с ней и бежали на плато, где делали зарядку, после занятий посещали кружки, которые она вела, — гимнастический и танцевальный.
Мы любили ее предмет, учась яркости и стройности речи, перенимали манеру поведения, непроизвольно подражая походке, жестам, улыбке, впитывали ее обаяние и культуру. Мы полюбили Москву, потому что Алевтина Петровна неподражаемо рассказывала о столице, мечтали побывать там. Учительница нам платила взаимностью, ходила с нами в лес, в горы, влюбилась в нашу Широкую Падь, стала жить с нами полнокровной интересной жизнью. Наш танцевальный кружок дебютировал на Октябрьские праздники. Концерт получился великолепный, в одном танце я солировала, на мне было платье, сшитое по выкройке Алевтины Петровны. Мы сами выросли в собственных глазах и зрителям доставили немало радости. И с отцом она поладила, и с мамой сдружилась, стала в нашей семье родным человеком. Года через полтора вышла она замуж за учителя физкультуры и стала жить отдельно. Мама часто снаряжала меня с молоком, творогом или сметаной: «Снеси Алевтине Петровне». Позже, вернувшись в Москву, она долго писала нам письма, присылала к праздникам столичные лакомства. Писали и ее родители, благодарили за то, что мы приютили их дочь. У нас в семье говорили: «Наша Алевтина Петровна!».
Нет, не была Широкая Падь дырой: здесь проходили районные смотры художественной самодеятельности, устраивались по примеру столицы фестивали и слеты, спартакиады, расцвечивались флагами пионерские лагеря. Мне очень нравился лагерь возле Пильво, но здесь однажды случилась со мной беда — я заболела. Доставили меня в Широкую Падь на катере, врачи определили — аппендицит. Требовалась срочная операция, а хирург в отпуске на материке. Отец с дежурным врачом кинулись в райисполком, в райком. Уж не знаю, кто там распорядился, но часа через два прибыл вертолет и увез меня в Александровск. Больно, страшно мне, а все же превозмогла себя, прильнула к иллюминатору. Так ярко сверху видно было и берег наш, и песчаное дно, подводные скалы, водоросли. А сколько оттенков оказалось у морской воды!